Так, для Франциска, вся тварь, от Херувима до атома, — одна живая, прозрачная «лестница» Символов; так же как для Данте, весь мир для него — «Божественная Комедия» — «Божественная Игра». Потому-то и называет он себя «игрецом», «скоморохом Божьим», joculator Dei. Чтоб в этом понять его, надо помнить того «скомороха», «канатного плясуна» Парижской Богоматери, который ходит на голове, утешая Матерь Скорбящую и весь Ангельский сонм; надо помнить, что радость и легкость Франциска — «перевернутая», «опрокинутая», не первая, а последняя, после безмерной скорби и тяжести; радость не жизни, а бытия («умри и будь»), — «потерянной и найденной снова души». Чтобы в этом понять его не отвлеченно-созерцательно, а жизненно-действенно, надо помнить всегда, что радость эта подобна той вонзившейся в тело его раскаленной добела врачом железной палочке.
Кажется, верная, хотя и очень смутная, память о достигнутой Франциском, при восхождении по этой лестнице символов, высшей ступени уцелела в легенде о подаренном ему ягненке, который всюду неотступно ходит за ним и, войдя однажды в церковь Марии Ангелов, во время обедни, при вознесении Даров, преклоняет колена, с благоговейно-трепетным блеянием.
Дело тут, разумеется, не в том, могло ли быть нечто подобное, а в том, что, по этой легенде, идущей, судя по ее глубине, от сердца самого Франциска, участвует свято в святейшем Таинстве, наравне с людьми, животное. От жертвенных, в Иерусалимском храме, заколаемых, агнцев до этого, — в Портионкульской церкви, за которого заклан сам Агнец Божий, Христос, — какое неимоверное движение Духа! Здесь впервые не только человек, но и вся тварь искуплена Голгофскою жертвою. Вот что значит: «совокупно стенает и мучится доныне вся тварь… ожидая… усыновления — искупления, ибо сам Дух ходатайствует воздыханиями неизреченными» — не только за людей, но и за всю тварь.
Здесь уже, в самом деле, новое, в христианстве, небывалое откровение Духа в Сыне; уже не Второй Завет, а Третий, или, точнее, Третий — во Втором.
Но эта высшая и к Духу ближайшая, Франциском достигнутая, точка восхождения по лестнице символов, — последняя; вольно, сознательно-зряче никогда им не переступленный и непереступаемый для него порог. Здесь остановится он и дальше не пойдет. Если б он узнал, что вернейшие, ближайшие, хотя и посмертные, ученики введут его в Третий Завет, в Третье Царство Духа, соединив с Иоахимом, то, вероятно, испугался бы этого, не захотел бы об этом и слышать и от вернейших учеников своих отрекся бы.
«Три состояния мира», tres status totius saeculi, no Иоахиму: «первое, земное, — в Отце; второе, водное, — в Сыне; третье, огненное, — в Духе».
Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся! (Лк. 12, 49).
В будущем, в желании Сына, — Огонь, а в настоящем, — в достижении, — все еще Вода:
кто будет пить воду, которую Я дам ему, не будет жаждать вовек;
но вода, которую дам ему, сделается источником воды, текущей в жизнь вечную.
Кто жаждет, иди ко Мне и пей (Ио. 4, 14; 7, 38).
Весь путь христианства ведет от Сына к Духу — от Воды к Огню, от «водного состояния мира», «крещения Водой», к «состоянию огненному», «крещению Огнем». Тем же путем идет и Франциск; но, можно сказать, что он идет, сам не зная, не видя куда, как слепой: перед смертью, действительно, физически, почти ослеп. И эта слепота внешняя, так же как все в жизни и смерти его, «являет знамение — символ», porta significatione, какой-то слепоты и внутренней.
Слепнет Франциск, на пути от Сына к Духу. Всею зрячею волей своей, всем сознанием, всею душою, он — только во Втором Завете, в «состоянии мира водном»; но духом уже не вмещается в нем, — переплескивается невольно, слепо, бессознательно, в «состояние мира огненное», — в Третий Завет. В этом-то неразрешимом для него противоречии души и духа, — вся его трагедия.
Любит огонь; кажется иногда, что поклоняется ему суеверно, как огнепоклонники. Когда, восхищаясь однажды ярким огнем в очаге, слишком приблизился к нему так, что загорелась на нем одежда, то в «восхищении», raptus, не чувствует жара огня, так же как той раскаленной добела врачом железной палочки, и не дает его гасить («нет, брат мой, не обижай брата нашего Огня!»), так что братья должны это сделать насильно. Вынесенным из пожара, «отнятым у брата Огня», плащом никогда уже не хочет покрываться.
Слепо, бессознательно, невольно, любит Огонь, а волею в сознании, в зрении, боится его; и это в нем, как все, — «являемое знамение», символ: между Водой и Огнем — такая для него несоединимость, непримиримость, как между Сыном и Духом; так же боится он Духа, как Вода — Огня.
Есть, конечно, и у Франциска то, что Иоахим называет «тайны постигающим разумом», mysticus intellectus, но в мере, не соответственной чувству постигающему тайны. Равновесие между чувством и разумом нарушено в нем, именно здесь, на последней, высшей точке зрячести, близости к Духу, — первой точке слепоты. Глянул «канатный плясун» слишком пристально вниз, — голова у него закружилась и, чтоб не упасть, закрыл глаза, — ослеп.
Здесь, может быть, и у Франциска нечто, подобное «бездне» Паскаля. — «Вера вас оглупит, abêtira». «Но этого-то я и боюсь». «Чего же? чтó вы потеряете?».
Сложен и умен Паскаль; «прост и глуп» Франциск? Нет, не глуп, но так же, как Паскаль, «оглупляет» себя, закрывает глаза от страха, — слепнет. Птичке водяной говорит: «Лети на свободу без страха», а сам не хочет лететь, — боится свободы.
Истину познаете, и истина сделает вас свободными (Ио. 8, 32), — этим словом Господним благословляется знание, как путь к свободе. Грех св. Франциска — страх познания — страх свободы.